Подписаться на новости Центра

Email:

Партнеры

Константин Шевцов

ПРОДОЛЖЕНИЕ В ДРУГОМ | Реконструкция медиа-пространства

← ОГЛАВЛЕНИЕ
← Глава 6. МАТЕРИЯ ПОТОКА

ЧАСТЬ I. ОБРАЗЫ ПАМЯТИ
Глава 7. ПЕРВИЧНОЕ ПРОСТРАНСТВО

Память не принадлежит субъекту, и не случайно трансцендентальная традиция выказывает по отношению к ней столько предосторожности, заменяя ее методом, продуктивным воображением, ретенциальным удержанием. Память лишена достоверности того, что происходило бы прямо здесь и сейчас, отделяя одно от другого, правое от ложного, настоящее от призраков прошлого. Акт интуиции рождается в момент этого разделения, в разрыве настоящего, и этот разрыв – та всегда частичная, определенная истина, которая делает отчетливым знание себя, каждого своего шага и каждого выбора. Последовательность шагов определеннее и строже многообразных отношений памяти и лучше позволяет воспроизвести ту скупую информацию о мире, которая передается его «внешним» воздействием. Но в таком качестве восприятие есть ни что иное, как непрерывное забвение себя, воспроизведение разрыва и потери, которые еще должны быть восполнены непрерывностью выявления и памяти.

Здесь проходит существенная граница восприятия и памяти как способов явления. Можно допустить, что сама по себе память не являет ничего такого, чего не было бы прежде в восприятии, однако только в памяти и выявляется то, что в восприятии было дано лишь как граница потери и растворения во внешней «данности». Если за визуальным качеством мы различаем то, что известно (или может быть известно) нам благодаря опыту осязания, то тем самым мы не только удерживаем предмет подобным соединением зрительных качеств и тактильных. Мы находим себя в окружении, в котором сами предметы своими тактильными качествами выявляют наше тело как видящее, своим видимым обликом – уже активизируют и готовность тактильного контакта. Таким образом, память прочитывает ощущения как отношение восприятия к предмету, воспринимающего тела к телесности воспринимаемого. Восприятие продолжается в памяти, поскольку только так оно и выявляется как воспринимающее тело среди других, отличных от него, всегда уже бывших, доступных, открытых восприятию тел. Таким образом, память наделяет восприятие телом, обращая акт растраты в своего рода приготовление собственного тела восприятия.

Известно, что Лакан выстраивает свои рассуждения о стадии зеркала вокруг фактов, которые интерпретируются им как некий физиологический сбой, как преждевременность рождения. Ребенок рождается совершенно неготовым к самостоятельному передвижению, он рождается как бы без тела, и это накладывает отпечаток на все его развитие и, прежде всего, на формирование восприятия и памяти, их структур и присущих им возможностей. В отличие от человека, у животных восприятие всегда уже опосредовано целым набором моторных реакций, которые в готовом виде появляются вместе с новорожденным, так что формой координации зрения, слуха, нюха и пр. (а также и сигналов правого и левого глаза, уха и пр., различных частей зрительного, слухового и пр. полей) становятся именно эти врожденные реакции тела, тогда как человек, напротив, оказывается на некой дистанции по отношению к собственному телу. Он только еще должен найти (в период своей недееспособности) некую особую форму существования в том, что непосредственно доступно его усилиям, в том, что может стать действительностью его восприятия в период его неспособности к действию. То, что у животных осуществляется естественным образом, у человека выносится скорее как цель и задача действия – создать форму своего непосредственного сосуществования с миром, своего контакта с бытием. Если отталкиваться от известного тезиса Хайдеггера, под вопросом оказывается не просто бытие человека, а само принятие бытия, точнее сказать, принятие своего тела внутри единственной доступной ему деятельности – восприятия. Итак, человеческое восприятие определяется в своей действенности тем, что оно вводит и всегда продолжает удерживать в своем «поле зрения» само воспринимающее тело, саму материю потока переживаний, и выявляет свои предметности именно в той мере, в какой они позволяют выявлять реальность тела. Это воспринимающее в каждом отдельном восприятии целое тела и есть память.

В восприятии одно чувственное качество может различать другое. Малейшее различие свечения или звучания может опознаваться, благодаря внутреннему мерцанию холода, определившему значимый фон этого мгновенного восприятия. Различение одного и другого устанавливает здесь как бы дистанцию в акт восприятия, выхватывающий из неявного фона определенность различия. Уже-бывшее здесь, холод звучания или света, уходит в тень в качестве общего телесного фона, становясь неким внутренним свойством свечения и звука. Более того, он становится внутренним способом различения акта и его предмета, уже-бывшего, то есть стоявшего уже здесь до самого восприятия в холодке прикосновения и вот вступившего на его порог. Акт восприятия открывает эту дверь, поскольку трансцендирует, растрачивает себя, и в этой растрате стирает границы с другим. Так, в нашем «поле зрения» появляется та или иная вещь, отличная от других, но всегда на невидимой, хотя и прочерченной нашими актами, границе с другими, всегда в каком-то охватывающем ее целом – как замок, который на двери, а дверь в стене, стена в доме и т.д. Таким образом, восприятие распределяет последовательности и внешние отношения вокруг фундаментального акта потери, тогда как память, напротив, дает само содержание выявляемого, его внутреннюю глубину и непрерывность выявления. Достаточно интересно, что в отличие от близких вещей, замерших неподвижно, как основа устойчивости нашего пространственного окружения, как подручное в целостности наших действий и целей, даль (даже если это фон мертвого, индустриального пейзажа) никогда не бывает действительно неподвижной, ее глубина – это всегда мерцающая глубина выявления.

При том, что мы вспоминаем только то, что нами было воспринято, мы никогда не вспоминаем так, как нечто было воспринято в раздельности актов и частичности объектов восприятия. Если мне никак не забыть выступление Х по ТV, то я вспоминаю вовсе не Х на экране своего телевизора, на фоне таких-то и таких-то обстоятельств. Я, странным образом, вспоминаю именно Х так, что и мой телевизор, и вся обстановка, и обстоятельства выступления – всего лишь части этого одного Х-воспоминания, они и есть всего лишь это Х, а Х есть сразу все это пространство происходящего, его воплощенное целое. Одно выявляется в другом, и даже больше – здесь никак не выделить сам акт воспоминания, поскольку он сам – не больше, чем эти образы, которые чаще всего всплывают совершенно непроизвольно, но даже там, где я пытаюсь их вспомнить и восстановить, я в лучшем случае лишь пытаюсь воспроизвести восприятие, сквозь которое всегда как бы вдруг, как по собственной воле проступает искомое[72] .

Восприятие не исчезает и не рассеивается в пространстве памяти. Скорее, оно обнаруживает собственную природу акта: воспринять что-либо значит предоставить место, допустить, приготовить пространство, которое не будет ни внешним, ни внутренним, не будет разделено с другим, но и не будет принадлежать исключительно мне или другому. В этом месте памяти нет перехода от одного к другому и, при этом, все непрерывно существует лишь в незавершаемом переходе, в месте встречи, которое может быть в равной мере ужасным как нескончаемая утрата или прекрасным как непреходящие моменты детских переживаний. Чтобы приблизиться к пониманию этой своеобразной текстуры мнемонического пространства, мы обратимся к примеру хорошо изученной памяти, а именно, к исследованиям А.Н.Леонтьева[73] и А.Р.Лурия[74] , посвященным феномену известного мнемониста С.В.Шерешевского, или Ш., как его называет в своей книге Лурия.

Память Ш. представляется загадкой – настолько присущая ей способность сохранять следы прошлого, превосходит действие памяти, которое воспринимается нами как нормальное. Можно сказать, что эта память оказывается настолько сильной в удержании материи времени, что сталкивает самого Ш. с огромными трудностями при восприятии будущего, так что способность возвращения прошлого предстает лишь обратной стороной поразительной способности присваивать себе настоящий опыт – в интенсивности качеств, в цепкости синестезий, в сцеплении образов, наконец, в действии «эйдетических мнемотехник» (как их называет Лурия). Первые опыты Лурия состояли в том, что Ш. предлагался для запоминания ряд слов, чисел, букв или бессмысленных звукосочетаний, которые либо прочитывались, либо предъявлялись в написанном виде. Увеличение ряда до 30, 50, 70 слов или чисел не вызывало у Ш. никаких трудностей при запоминании. Еще больше удивляло то, что Ш. не нуждался в заучивании: ему достаточно было одного медленного и раздельного прочтения и небольшой паузы для самопроверки, после которой он, обычно безошибочно, воспроизводил весь ряд[75] .

Описание Шерешевским процесса припоминания позволило предположить, что в данном случае речь идет о явлении, известном как эйдетизм. Свойственное преимущественно детям, оно состоит в том, что ребенок может какое-то время видеть во всех деталях и красках картину, даже после того, как она исчезает из его поля зрения. Если предъявить даже достаточно сложную картину, с множеством деталей, а затем убрать ее, оставив вместо нее чистый лист в качестве пустого экрана, то многие дети продолжают видеть вместо чистого экрана картину, различая все ее элементы и отношения между ними. Лист бумаги в качестве чистого экрана позволяет выявить то, что иначе отошло бы в фон нового предметного восприятия, было бы им сокрыто, хотя и не исчезло бы окончательно, став пространством выявления новых восприятий. Ш., по его признанию, также продолжал видеть таблицу или список слов или чисел, написанными на доске или на листке бумаги, то есть именно так, как они были ему первоначально предъявлены, хотя и не нуждался для этого ни в каком ином экране, кроме взятой паузы и закрытых глаз[76] . Этой особенностью припоминания были вызваны и те немногие ошибки, которые иногда допускались им при воспроизведении чисел и слов: «Запечатленные» цифры Ш. продолжал видеть на той же черной доске, как они были показаны, или же на листе белой бумаги; цифры сохраняли ту же конфигурацию, которой они были написаны, и, если одна из цифр была написана нечетко, Ш. мог неверно «считать» ее, например, принять 3 за 8 или 4 за 9»[77] .

Однако, выяснилась и другая особенность памяти Ш. Мнемонист не только продолжал «видеть» предъявленный ему материал в том виде, в котором он предлагался исследователями или публикой на сеансах, но мог переводить его в другие образы и чувственные качества. В этом случае синестезия не столько осложняла восприятие и припоминание, сколько, наоборот, существенно расширяла их возможности. Звуки голоса, различия тона или шумы рождали непосредственно переживания света и цвет, формы вроде «линий», «пятен», «брызг», «клубов дыма», а также переживания вкуса или прикосновения. Запоминание «по линиям» и «по брызгам» часто вступало в силу в тех случаях, когда Ш. предъявлялся некий бессмысленный материал, например, отдельные звуки, слоги или незнакомые слова: «В этих случаях Ш. указывал, что звуки, голоса или слова вызывали у него какие-то зрительные впечатления – «клубы дыма», «брызги», «плавные или изломанные линии»; иногда они вызывали ощущения вкуса на языке, иногда ощущение чего-то мягкого и колючего, гладкого или шершавого… Значение этих синестезий для процесса запоминания объективно состояло в том, что синестезические компоненты создавали как бы фон каждого запоминания, неся дополнительно «избыточную» информацию и обеспечивая точность запоминания: если почему-либо Ш. воспроизводил слово неточно – дополнительные синестезические ощущения, не совпадающие с исходным словом, давали ему почувствовать, что в его воспроизведении «что-то не так» и заставляли его исправлять допущенную неточность»[78] .

Синестезия наделяет бессмысленное задание телесной точностью и осмысленностью, позволяя присвоить тот или иной новый образ пространству чувственного опыта, вложить тело в образ и тем самым как бы попробовать его на вкус: «когда я слушаю музыкальные вещи, я чувствую вкус их, а то, что не попало на язык, – не понять… Вот даже номер телефона: я могу повторить его, но если он не попал на язык, я его не знаю, я должен опять услышать, я должен пропустить через все органы чувств – тогда я слышу»[79] .

В этом внутреннем телесном пространстве памяти образы могут приближаться или удаляться, отвечая усилию припоминания, которое есть в то же время усилие тела, сжимающего или растягивающего пространство. Однако, нельзя сказать, что это пространство полностью принадлежит мнемонисту и управляется его телом, поскольку и само тело изменяется соответственно этому пространству, так что Ш. приходится, в свою очередь, ориентироваться в этом пространстве и передвигаться в нем. Интересные сведения на этот счет мы находим в исследовании Леонтьева:

«Когда я слушаю или смотрю на цифры, то потом, закрывая глаза, вижу перед собой на расстоянии 2-3 шагов большую таблицу, гораздо больше, чем она есть в действительности – приблизительно размером 1 м х 1,5 м. Иногда я вижу ее величиной с целую стену – тогда мне очень трудно работать, трудно ее осмотреть одним взглядом. Поэтому я всегда стараюсь сделать ее как можно меньше, сжимаю плечи, и действительно она как-то меньше тогда делается, уже. Чем меньше та таблица, которую мне дают для заучивания, тем удобнее, тем меньше и та таблица, которую я потом вижу с закрытыми глазами.

Цифры я вижу написанными белым по черному фону (фон этот рыхлый – пальцем его можно проткнуть), они всегда красивы по форме, лучше, чем когда они написаны; когда они написаны плохо, то они хуже видны, но остаются такими же красивыми. В длинных таблицах я вижу цифры ряд за рядом, иногда вижу их все сразу. Когда таблица слишком близко от меня, то я могу отодвинуть ее руками или грудью (таким движением, будто я вперед падаю). Если же она отодвигается слишком далеко, то я держу ее руками снизу, как очень большую раму и иду к ней сам, что гораздо труднее.

Когда протягиваю руки, они кажутся мне очень длинными. Иногда, чтобы облегчить воспроизведение, я показываю сам себе пальцем цифры на таблице; тогда палец делается огромным и вытягивается до самой таблицы. Иногда цифры на таблице исчезают, но я могу их восстановить, для этого мне нужно только открыть глаза, а потом снова закрыть»[80] .

Можно предположить, что Ш. не столько действительно управляет внутренним пространством памяти, сколько устанавливает точное соответствие каждого действия тела различным частям и элементам охватывающего его пространства образов. Он овладевает своим телом внутри этого пространства как своего рода координационным центром, экраном, вдоль которого это пространство выстраивается, и тем самым получает возможность прослеживать последовательность его выявления:

«Выслушиваемые мной слова я представляю себе зрительно, в форме отдельных фигур, всплывающих, как только я закрываю глаза. Эти фигуры, в точности соответствующие звуковому содержанию слова, составлены из отдельных плоскостей, часто слабо окрашенных в различные цвета и расходящихся по разным направлениям от центра, который обычно представляется мне лежащим на расстоянии 3-4 шагов от меня. Расстояние это впрочем увеличивается в том случае, если я знаю, что число слов в ряду будет очень велико. Всплывая, эти образы затем скользят, откатываются налево, если слова читаются по-русски или на каком-нибудь другом языке, или направо, если их читают на еврейском языке, и их место занимают образы следующих слов.

Мне представляется, что я стою как бы в центре огромной окружности, причем всей ее линии мне не видно; однако я могу заставить ее двигаться, как карусель. Иногда так я проверяю удержанные ряды слов: загибая в это время на руках пальцы, я на самом деле не пересчитываю слова, а только заставляю этим передвигаться весь круг соответствующих им образов.

Порядок воспроизведения слов мне совершенно безразличен, так как эти образы могут двигаться в любом направлении и начиная с любого места; никакой трудности для меня не представляет и задача назвать к данному слову предыдущие и последующие слова ряда и т.п.; для этого мне нужно только, чтобы всплыл образ этого слова, соседние же с ним слова я почти всегда вижу сразу»[81] .

Управление последовательностью запоминания и воспроизведения требует работы забывания, отделения и отслаивания одного воспринятого от другого путем специфической операции отдаления, уничтожения экрана выявления, отодвигания одного экрана другим. Ш. сталкивается с существенной проблемой забывания, поскольку, выступая как профессиональный мнемонист по несколько раз за один вечер, он может спутать различные тексты, предоставленные ему для запоминания. Придуманная им процедура не стирает запомненного, но позволяет поставить этот материал в зависимость от экрана, который присутствует как воображаемая пленка, покрывающая образы и отделяющая один слой материала от другого: «Я боюсь, чтобы не спутались отдельные сеансы. Поэтому я мысленно стираю доску и как бы покрываю ее пленкой, которая совершенно непрозрачна и непроницаема. Эту пленку я как бы отнимаю от доски и слышу ее хруст. Когда кончается сеанс, я смываю все, что было написано, отхожу от доски и мысленно снимаю пленку… Я разговариваю, а в это время мои руки как бы комкают пленку. И все-таки, как только я подхожу к доске, эти цифры могут снова появиться. Малейшее похожее сочетание, – и я сам не замечаю, как продолжаю читать ту же таблицу»[82] .

Из сообщений Леонтьева и Лурия становится ясно, что при всей удивительной силе и, можно было бы сказать, самопроизвольности памяти Ш., ее возможности совпадают с определенной возможностью самого Ш. помещать себя внутрь запоминаемых рядов, придавать им своеобразную протяженность тела и, соответственно, действенность восприятия, удержания и узнавания. Феноменальная способность памяти не просто пристраивается к чувственному восприятию, но как бы возвращает мнемониста к той возможности восприятия, в которой он только и мог бы определиться как чувствующее и в этой чувствительности удерживающее (помнящее) себя тело. Воспринимать при этом означает, прежде всего, предоставлять место, то есть превращать свое тело в пространство или, лучше сказать, обретать свое тело как особого рода пространство, в котором непрерывность потери и принятия предстают в качестве последовательности выявления одного другим. Во всей многообразной работе припоминания сам акт восприятия изначально забыт, но именно он позволяет проделывать в пространстве памяти путь припоминания как строгую последовательность перехода от одного к другому. В этом случае внутреннее пространство оказывается также внешним, а каждому месту и каждому шагу по этому пространству соответствует свой образ, который восполняет акт восприятия как потери, возвращая этим путем припоминания к воспринятому.

Когда объем запоминаемого материала достаточно велик и оказывается недоступным непосредственному припоминанию, необходима, как в случае «карусели», процедура закладывания одних образов за другие, которая позволила бы переходить от одного к другому, забывая на время предыдущее ради последующего. Забывание, как мы знаем, представляет для Ш. одну из основных трудностей. Уже фон, на котором он видит запоминаемые ряды, может превратиться в запомненные ранее таблицы. Не случайно он говорит о том, что этот фон «мягкий на ощупь». Этот фон не просто что-то неувиденное, отсеянное восприятием как ненужное, но именно забытое, изначально отложенное. То есть уже здесь на уровне непосредственного запоминания возникает история тех откладываний, которые позволяют принципиальным образом увеличивать объем запоминаемого материала. Эти образы уже таковы, что могут быть помещены в какое-то место, заложены в него, как бы за спину другим образам, и тем самым быть продолженными этими образами и продолжать предшествующие. Об этом размещении образов мы находим сообщение у Лурия:

«Когда Ш. прочитывал длинный ряд слов – каждое из этих слов вызывало наглядный образ; но слов было много – и Ш. должен был «расставлять» эти образы в целый ряд. Чаще всего – и это сохранялось у Ш. на всю жизнь – он «расставлял» эти образы по какой-нибудь дороге. Иногда это была улица его родного города, двор его дома, ярко запечатлевшийся у него еще с детских лет. Иногда это была одна из московских улиц – нередко это была улица Горького в Москве, – начиная с площади Маяковского, медленно продвигаясь вниз и «расставляя» образы у домов, ворот и окон магазинов, и иногда незаметно для себя оказывался вновь в родном Торжке и кончал свой путь… у дома его детства»[83] .

Таким образом, мы узнаем о размещении запоминаемого ряда внутри другого, уже закрепленного памятью (внутри пространства, которое чаще всего предстает пространством некого первичного опыта – домом, в котором прошло детство, родной улицей, двором, городом). Этот ряд управляет запоминанием, но можно сказать и так, что, скорее, сама прогулка, переход из одного места в другое, управляет этим внутренним пространственным рядом, перескакивая из Москвы в Торжок «незаметно» как в сновидении. Только этот переход и может содержать в себе какое либо «место» как возможность размещения образов друг за другом, возможность их временного забывания и даже своеобразного «невспоминания» как ошибки при «считывании», «просматривании». Что же происходит в этом месте, то есть, что же воспринимается этим изначальным актом потери, чтобы предстать в последовательности припоминания и рассказа? Обратимся к истории, которая должна показаться гораздо более фантазматичной, чем переход из Москвы в Торжок. Лурия сообщает, что в декабре 1937 г. Ш. была предложена для запоминания первая строфа из «Божественной комедии»: «Nel mezzo del camin di nostra vita/Mi ritrovai per una selva oscura,/Che la diritta via era smarita,/ Ahi quanto a dir qual era e cosa dura». Ш. просил произносить слова предлагаемого ряда раздельно, делая между каждым из них небольшие паузы, которые были необходимы, чтобы превратить бессмысленные для него звукосочетания в осмысленные образы. Затем он воспроизвел эти несколько строф без ошибок, но, главное, смог воспроизвести их и впоследствии спустя 15 лет, когда исследователи решили вдруг проверить его память на прочность запоминания. Вот те пути, которые Ш., по его признанию, использовал для запоминания:

«Nel – я платил членские взносы, и там в коридоре была балерина Нельская; меццо (mezzo) – я скрипач; я поставил рядом с ней скрипача, который играет на скрипке; рядом – папиросы “Дели” – это “del”; рядом тут же я ставлю камин (camin), di – это рука показывает дверь; nos – это нос, человек попал носом в дверь и прищемил его; tra – он поднимает ногу через порог, там лежит ребенок – это vita, витализм; mi – я поставил еврея, который говорит “ми – здесь не при чем”; ritrovai – реторта, трубочка прозрачная, она пропадает, – и еврейка бежит, кричит ей “вай” – это vai… Она бежит и вот на углу Лубянки – на извозчике едет per – отец. На углу Сухаревки стоит милиционер, он вытянут, стоит как единица (una). Рядом с ним я ставлю трибуну, и на ней танцует Сельва (selva); но чтобы она не была Сильва – под ней ломаются подмостки – это звук “э”…[84]

Вся эта странная фантасмагория заставляет задаться вопросом: чем же определяется в этом случае возможность точного воспроизведения? Ответ, очевидно, состоит в том, что образы, которые возникают в связи с запоминанием иностранных слов, могут существовать теперь только один в другом и именно так разворачиваются в ряд в любом направлении. Но то, что они позволяют в точности воспроизвести стих “Божественной комедии”, означает, что они являются также и самим восприятием, прослушиванием этого стиха. Выше уже говорилось о том, что память Ш. – это уникальный инструмент присвоения настоящего, включения любого нового образа восприятия в совокупность воспринимающего тела. Однако, именно такая организация памяти позволяет обнаружить всю проблематичность восприятия длительности настоящего как разрыва, как места, которое должно быть восполнено длительностью наступающего, продолжением в другом. Необычайно мощный инструментарий образного восприятия и кодирования информации, становится настоящим испытанием там, где необходимым становится удержание неопределенности продолжения: «Мне дают фразу: «Н. стоял, прислонившись спиной к дереву». Я вижу молодого человека, одетого в темно-синий костюм, молодого, худощавого. Н. ведь такое изящное имя! Он стоит у большой липы, и кругом трава, лес… – «Н. внимательно рассматривает витрину магазина». Вот тебе и на! Значит, это не лес и не сад, он, значит, стоит на улице, и все надо сначала придумывать!»[85] Таким образом, память Ш. определяет присвоение места настоящего, но оказывается мало приспособлена к удержанию формы восприятия – как способа предоставления места другому, как восприятия возможности любого развития событий, как усвоения длительности наступающего.

→ Глава 8. ЧАСТЬ ТЕЛА

Share