Подписаться на новости Центра

Email:

Партнеры

Константин Шевцов

ПРОДОЛЖЕНИЕ В ДРУГОМ | Реконструкция медиа-пространства

← ОГЛАВЛЕНИЕ
← Глава 9. ГРАНИЦА ВЗГЛЯДА

ЧАСТЬ I. ОБРАЗЫ ПАМЯТИ
Глава 10. СМЫСЛ ПРОБУЖДЕНИЯ

Фигура субъекта структурирована разрывом, будет ли это разрыв в другом или разрыв желания, в котором поселился взгляд другого. В любом случае мы встречаемся с тем, что функция видения окажется и больше, и меньше, чем функция внешнего восприятия: она должна вместить в себя действительность самого субъекта, его желания и действия, его выбора себя и всевозможных последствий этого выбора. Поле восприятия, иными словами, должно быть внутренне разделено между тем, что относится к структуре «объективной» регистрации раздражений, и тем, что определит «смысл» восприятия. Проблема «смысла» отнюдь не нова: Делез в своей «Логике смысла» находит ее истоки в платоновской фигуре «становления» и в стоическом «лектоне». В отличие от Идеи, которая наделяет нас самой возможностью видения (той возможностью, которая несравненно выше нашей собственной действительности), «становление», или, иначе, платоновское «вдруг», позволяет соотнести с Идеей инаковость материи, телесность видящего. Субъекту, пребывающему на границе собственного небытия, предстоит пробудиться от забвения истины к новому пониманию себя и к припоминанию утерянной родины. Смысл «становления», как он определяется в «Пармениде», как раз и состоит в том, чтобы уравнять в некий момент единое и многое, истину и ложь, мыслимое и абсурдное, чтобы позволить каждому приобщиться своему иному, разбить взгляд одного на множество отражений и встречных взглядов, образующих скрещения и сдваивания лучей.

Платон намечает целый веер подходов к теории «смысла»: от диалектического «вдруг» до мифического трикстера Эрота, наделяющего любой акт познания как силой страсти, так и хитроумностью любовного приключения. Но в своем внимании к проблеме «смысла» Платон не остается одинок, и не только среди античных мыслителей, но и среди классиков нового времени: чего стоят кантовские понятия продуктивного воображения, игры и целесообразности без цели, или гуссерлианский проект феноменологии, или, наконец, концепция длительности Бергсона! Очевидно, что к этому ряду необходимо добавить и Фрейда, предположившего, что сновидение способно явить истину желания, в той мере, в какой оно способно стать его удовлетворением. В лакановской интерпретации видение сна возвращает нас к структуре взгляда другого, внутри которого наша позиция оказывается по существу позицией невидящего: «Обратитесь к тексту любого сновидения… и вы убедитесь, что пресловутое выставлять себя напоказ, вместе с характеристиками, с ним так или иначе увязанными – отсутствием горизонта, закрытием всего того, что наблюдается в состоянии бодрствования, с одной стороны, и внезапностью, контрастностью, интенсивной красочностью образов, носящих характер пятна, с другой – всегда оказывается опережающим. Опережающим до такой степени, что наше собственное место в сновидении – это, по сути дела, место невидящего. Субъект не видит, к чему идет дело, он лишь послушно следует»[100]. Действительно, все те мистификации, к которым прибегает сновидение, чтобы явить желание и тем самым освободиться от его требования, позволяют сделать вывод, что субъект не столько видит, сколько растворен в видении и подчинен ему. Однако, помимо ряда образов и знаков, в которых Лакан распознает опережающий взгляд, в сновидении обнаруживает себя и другая существенная особенность. Так, Фрейд немалое внимание уделяет моменту начала сновидения, когда субъект как бы «пробуждается» к видению из забытья сна (сновидение человека-волка, начинающееся с открытия окна, отсылающее, по мнению Фрейда, к открытию глаз и видению первосцены; сон Доры: неожиданное присутствие отца, поднимающего детей, чтобы спасти их от пожара; близость подошедшего сына в сновидении отца умершего мальчика из «Толкования сновидений»).

Это «пробуждение» не совсем то же, что и пятна всех прочих образов, поскольку видимый образ здесь не только отсрочивает реальное пробуждение, но и позволяет это пробуждение подготовить. Сновидец следует за образами сновидения, но лишь постольку, поскольку они постепенно сужаются до определения того места, где располагается сам видящий. Исходный образ сна как раз и позволяет задать ориентир этому определению места и тем самым подвести к истолкованию сновидения: оно имеет смысл не столько потому, что осуществляет желание, сколько потому, что позволяет отыскать в структуре желания место, которое субъект может занять, чтобы присвоить поле зрения в качестве истории собственного взгляда. Кажется, однако, что в большинстве сновидений будет достаточно проблематично выделить исходный момент, как, впрочем, и строгую последовательность образов. Но, может быть, дело и не в этом начальном моменте, а в том, что в потоке бессвязных образов, вдруг обнаруживает себя нечто вроде момента настоящего, с которого можно было бы начать сам рассказ о сновидении. Этот момент и есть тогда «пробуждение» в сон, и это «пробуждение», по крайней мере, во фрейдовских примерах достаточно интересно. Лакан, определяя первичность взгляда, подчеркивает, что сам взгляд нам неизвестен: мир смотрит на нас, но делает это так, чтобы мы об этом не догадывались. В примерах Фрейда сновидение начинается как раз с восприятия чужого взгляда, чужого обращения и присутствия. Очевидно, другие образы сна могут казаться вполне индифферентными, но в момент «пробуждения» происходит то, что вся совокупность этого спектакля отыгрывает в образе, имеющем смысл обращения. Этот образ представляет собой некий эффект целого, благодаря которому протекание сна начинает восприниматься как длительность чего-то происходящего, как сцена, открытая последовательности некого действия, его развертывания из собственного будущего. Эта длительность будущего и есть обращенный к сновидцу взгляд другого, опознаваемый как некий «смысл», как возможность опознания собственной позиции в структуре происходящего.

По существу сновидение не только возвращает сновидца в поле изначального взгляда, но и позволяет обрести нечто вроде собственной формы восприятия: лицо. За редким исключением, нам не снится собственное лицо, оно отсутствует как образ, но при этом все сновидение разворачивается, как правило, в пространстве заданного экрана, невидимого видимого, которым исчерпывается как видимое содержание, так и само видение сна. Отсутствие собственного лица восполняется своеобразным предъявлением чужих лиц: часто они вообще отсутствуют, как бы срезаны гранью экрана, хотя в этих случаях все видимое тело может предстать как замена лица, как, воплощенное в туловище, руках и ногах, обращение лица; или снятся таким образом, что в них узнаются сразу несколько персонажей; если же лицо снится крупным планом, то это – действительно крупный план в ущерб всем другим образам, так что лицо оказывается не только всем видимым во сне, но и – самим видением сна. Лицо другого присутствует не столько само по себе, сколько потому, что возвращает мое собственное в качестве самого видения сна, в качестве сцены, на которой видимое обретает узнаваемую форму и тем самым позволяет пробудиться в это видение. Возможны сновидения без лиц, возможна сцена сна, в которой холодный свет свидетельствует скорее о потере собственного места, чем о его обретении, но «смысл» образов как раз и не определяется ни самой по себе потерей, ни возвращением. Отыгрывая к целому, он обнаруживает собой саму дистанцию между тем и другим, ту принципиальную разомкнутость субъекта, которая делает его открытым собственному будущему, как, впрочем, и поиску «смысла» прошлого, собственной памяти.

«Смысл» является, но никогда не исчерпывает себя этим явлением, отвечает направленному на него акту, но не возмещает усилий, растраченных на осмысление. Он является в другом, но не принадлежит ни субъекту, ни его другому, оставаясь лишь непрерывностью выявления, тем, что вовлекает в это выявление обе стороны происходящего. Собственно, смысл и есть то единственное место в другом, которое позволяет пробудиться, выйти вовне из имманентности сна, найти себя в обращенном взгляде другого. С момента нашего появления на свет именно лицо другого оказывается в средоточии этого выявления. Известно, что грудные дети достаточно скоро начинают узнавать чужое лицо, по крайней мере, то присутствие другого, которое выявляется, прежде всего, как лицо[101]. Можно предполагать, что лицо является своего рода модификацией материнской груди, тем, что отсылает к кормящей груди в качестве своей истины. То, что является, таким образом, не являет только самое себя; «смысл» непрерывности выявления в том, что обращенное к субъекту лицо другого в принципе способно отвечать на любой запрос, любое значимое движение, готово подхватить и продолжить его выражением своего внимания и озабоченности. Это лицо отражает собой лицо субъекта, возвращая не взгляд, не требование, но скорее то, что формируется в этот самый момент в качестве формы восприятия, в качестве способа терять и предоставлять себя взгляду другого. В лице другого субъект встречается с собственным ожиданием того, что должно возникнуть и состояться, восполнив тот разрыв настоящего, в котором сам субъект обретается, то есть то, что должно состояться как его собственное лицо.

Лицо другого достаточно изменчиво и неопределенно. Мнемонист Шерешевский жалуется на трудности, связанные с запоминанием лиц: «Они такие непостоянные… Они зависят от настроения человека, от момента встречи, они все время изменяются, путаются по окраске, и поэтому их так трудно запомнить»[102]. Тем не менее, уже грудные дети не только узнают лицо, но и различают приветливое и ласковое или, напротив, злое и гневное выражение лица[103]. В этом смысле, явление лица никогда не берется как данное, но всегда еще только прочитывается, являя собой не столько настоящее, сколько прошлое и будущее. Можно сказать, что лицо другого являет собой некое другое настоящее, в котором все еще продолжает сбываться прошедшее и уже каким-то образом совершается будущее. Мнемонисту потому так трудно приспособиться к чужому лицу, что он полагается лишь на данность, для которой различие настоящего и прошедшего сводится практически к нулю (в том числе и к невозможности забывания), тогда как другой своим присутствием разделяет настоящее, обнаруживая разрыв, в котором нечто непрерывно теряется и ускользает. Но при этом лицо другого также непрерывно воспроизводит ушедшее, позволяя ему возвращаться из будущего, из потерянного времени субъекта. Прежде, чем мы научимся вызывать в самих себе образы прошлого, мы уже находим их явленными в лице другого, поскольку именно оно и наделяет смыслом саму временность явления, саму материю явленности.

То, что лицо другого наделяет осмысленностью восприятие, предоставляя нам себя как отправную форму видения, предполагается по сути и в лакановской концепции стадии зеркала: узнавание себя в зеркале возможно лишь потому, что весь предшествующий этап и был ни чем иным, как овладением собственного лица из первых рук, из непосредственного обращения другого, из предоставления им своего лица. Это обращение стоило бы назвать неким перво-феноменом, тем исходным явлением, в котором не только нечто представлено, но также и пред-оставлено место, которое может занять субъект, чтобы удержать свой взгляд в пространстве видимого. Интуитивно мы достаточно хорошо понимаем это обращение, прежде всего, как мое обращение (к кому-то/чему-то) или же как обращение другого, адресованное ко мне или кому-то/чему-то еще. Стоит ли, однако, утверждать, что лицо это всегда именно обращение? Например, склоненное лицо с потупленным взглядом? Или замкнутое в себе лицо пассажира? Оцепеневшее от ужаса лицо? Лицо, полностью растворившееся в неком процессе, деятельности? Лицо-боль? Лицо-усталость, опустошение? Лицо только родившегося ребенка? Лицо-плач? Наконец, лицо-сон, лицо-смерть? Во всех таких случаях совершенно не ясно, обращено ли оно вообще к чему бы то ни было.

Обращение – это существование в неком повороте, превращающем одно в другое, открывающем в одном нечто другое, даже если это другое всего лишь обратная сторона того же. Обращение свидетельствует о том, что мы на самом деле не знаем того, что, казалось бы, полностью открыто нам и представлено, поскольку не учитываем существенного объема вещи, временной объемности выявления. Этим временным сдвигом потери и принятия, разрывом, связанным выявлением чужого лица, как раз и образуется обращение. Образ лица другого, разделяющий собой настоящее и восполняющий собой этот промежуток, позволяет, прежде узнавания собственного лица в зеркале, в его освоенном настоящем, уже отыскать и предчувствовать смысл его появления как овладения зазором между прошлым и будущим, между улыбкой, отправленной в мир другого и возвращенной им из некого, еще только ожидаемого, будущего субъекта. Возможно, слово «обращение» не достаточно ясно выражает смысл происходящего здесь освоения взгляда другого, превращение его в собственное видение, в собственную позицию субъекта (хотя мы и можем сказать об «обращении в слух» или, например, об «обращении в веру»), но в конце концов, речь идет не более, чем о некой возможности обратить на себя внимание, оказаться внутри происходящего, быть готовым столкнуться с обратной стороной вещей, а, возможно, и обратиться в бегство при виде того, что не может быть увидено. Поэтому и лицо-ужас, лицо-усталость, и лицо-смерть остаются также своего рода обращением. Они не просто мертвы или ужасаются, замыкаются или бегут от чего-то, они самим этим бегством уже являют нечто такое, как ужас или смерть.

В обыденном понимании лицо другого – это, прежде всего, зрительный образ, однако, зрение в этом случае, как и во многих других, выступает лишь неким медиумом образов других чувств. Известно, что для маленьких детей не менее важным знаком присутствия другого является запах, и уже в первые месяцы голос другого распознается и вызывает к жизни в качестве ответа улыбку. Как-то мне случилось долго припоминать, откуда мне известно название одной станции, пока вдруг я не услышал то, как изначально прозвучало это название. Я услышал это в своей памяти так, как будто все поздние наслоения на момент расступились и приоткрыли само прошлое первого знакомства с этим названием, и в этот момент я сразу вспомнил, откуда мне оно знакомо, поскольку услышал голос говорящего. Название вышло из реальности чужого лица, хотя это было не столько видимое, сколько слышимое лицо, лицо-голос. Но это не было и только слышимое лицо, поскольку в этом голосе присутствовал уже и зримый облик. Собственно лицом другого в этом случае были не голос и не зрительный образ, поскольку и то и другое определялись лишь относительно друг друга. Лицом было то и другое вместе, продолжение одного в другом, та непрерывность существования другого, которая наделяет смыслом выход вовне, сообщение с другим, организацию своего собственного существования как тела в отношении других тел, под взглядом другого или в значимом его отсутствии.

→ Глава 11. ЗНАКИ В ПРОСТРАНСТВЕ

Share