Подписаться на новости Центра

Email:

Партнеры

Константин Шевцов

ПРОДОЛЖЕНИЕ В ДРУГОМ | Реконструкция медиа-пространства

← ОГЛАВЛЕНИЕ
← Глава 7. ПЕРВИЧНОЕ ПРОСТРАНСТВО

ЧАСТЬ I. ОБРАЗЫ ПАМЯТИ
Глава 8. ЧАСТЬ ТЕЛА

В пространстве памяти действие всегда потеряно, забыто, но, с другой стороны, именно оно и продолжается в каждом событии, в каждом восприятии и выявлении. Оно очевидно, хотя и неуловимо, повсеместно, но требует каждый раз новой точки отправления, частичного объекта, связывающего действие с целью его устремлений. Насколько трудно отследить чистый акт, настолько естественно искать его реализацию в опосредованиях, в которых исходное действие уже забыто и продолжено вовне-себя, в другом действии и в действии другого. Переход вовне не может быть случаен, поскольку под вопросом продолжение бытия в другом, но место этого перехода – всегда нечто ограниченное, та самая часть, в которой целое тела собирается в качестве восприятия. Эта часть и есть место разрыва, которое восполняется настоящим; это часть, которая и меньше и больше целого, поскольку отсеивает и погружает в забвение акт восполнения разрыва, акт предоставления места, но также заставляет концентрировать целое в обращении и во внимании к другому, к длительности наступающего, к проживанию себя самого в этом другом. Возможно, нам недоступен непосредственный опыт другого, но часть, которая концентрирует в себе целое в качестве такого опыта, может вполне быть признана непосредственным опосредованием, формой восприятия и сообщения с другим, тем, что, будучи потерей, становится в-месте с тем принятием другого.

У Канта, как мы помним, формой созерцания выступает пространство и время как непрерывность воспроизведения внутреннего и внешнего чувства. Несмотря на то, что форма для Канта, прежде всего, гарантирует всеобщность и необходимость определенного типа связи явлений чувственного опыта, она не может быть предзадана множественности явлений как абсолютно неизменная сущность вне времени и пространства. Форма – это именно то, что само происходит, прежде всего другого, как временность и пространственность, как событие встречи одного с другим и продолжения одного в другом. Форма восприятия как действия и как способа существования в другом – это событие, которое всегда только возникает, чтобы восполнить промежуток, разрыв настоящего, чтобы стать продолжением, внутренним экраном отображения одного в другом. Только это событие и выделяет нечто как часть, как место, в котором потеря и принятие образует целостность действующего и знающего себя тела.

Известно, какое значение придается в психоанализе частичным объектам, но и в том случае, когда нам удается обрести образ целостности тела, мы руководствуемся, на самом деле, узнаванием некой части, и именно усвоением той части тела, которая обычно отсутствует в качестве образа, в качестве воспринимаемой формы, но может вполне оказаться непосредственной формой восприятия. Узнавая себя в зеркале, ребенок узнает свое лицо и приветствует себя ликованием, обретая тем самым нечто новое и нечто хорошо известное, потерянное и желанное. Повторяя наши ужимки и гримасы, зеркальный образ возвращает нам наше действие как непосредственную эффективность ответа, как образ продолжения и признания себя другим, но, главное, возвращает в видимом образе само восприятие – как действие, в котором изначально обретается целостность тела, в котором восполняется разрыв временного потока переживания. Узнавание своего отражения в зеркале фиксирует итог целой истории обживания своего тела в множественности его действий и восприятий, но также и историю знакомства с образом другого, с чужим лицом, гарантирующим своим присутствием эффективность требований и желаний ребенка, его действий и восприятий. Эта история, безусловно, заслуживает внимания, но уже ясно, что лицо в ней предстает слишком сложным объектом, чем-то производным, а вовсе не изначальным. Эта произведенность и есть то, что должно определять нечто как форму, как событие.

Лицо нельзя отнести ни к трансцендентальным условиям знания, ни даже к условиям историческим или физиологическим. Хотя этим словом обозначается вполне определенная часть тела, но, если мы начнем с рассмотрения тела как целого, у нас не будет никакой возможности разглядеть в нем лицо[86] . Эта часть выделена скорее случайно, так что речь должна идти о случившейся здесь потере, о событии, перекраивающем заданную целостность тела. При всей культурной значимости лица, уже на уровне повседневного опыта поражает некая его призрачность, а долгое всматривание и вовсе превращает лицо в маску, заставляя вспомнить сартровские слова о лице как о дыре бытия. Лицо – пустое пятно, открытое место, и, возможно, как раз поэтому все, что каким-либо образом заступает в это место обладает для нас особой силой воздействия, силой реального как такового.

Лицо – это та часть тела, которая совершенно не поддается непосредственному зрительному контролю. Мы лишены возможности напрямую видеть свое лицо как внешнее, по крайней мере, как завершенное в каких-то внешних (зримых) формах. Оно не противится зрению и известно нам в множестве искусственных и естественных отображений, но и не принадлежит ему, никогда так и не становится в полной мере объектом, почему мы и говорим о нем скорее как о неком пустом объекте, пустом или, по крайней мере, никогда полностью не заполненном месте. Эта незавершенность в качестве внешнего объекта придает лицу особую интимность: хоть и обращенное вовне, оно по большей мере проживается изнутри, и хотя мы никогда вполне не обладаем своим лицом, но именно в нем странным образом обретаем и проживаем себя. Эта интимность остается неким преддверием наших восприятий. Раньше всевозможных способов опосредования и дистанцирования, присущих зрению, слуху, обонянию и пр., лицо удерживает определенную непосредственность различения себя и своего иного, непосредственность обращения к другому, вовне-себя. В известном смысле лицом мы раньше ощупываем мир, чем видим его, благодаря чему и зримое не только видится, но и касается нас, так же как физически касается глаза свет, слепит или режет глаза.

Это очевидное отсутствие лица имеет и другое значение. Оно придает определенную свободу в отношении тела: оставаясь всегда вне поля зрения, вне прямого контроля, лицо оказывается и наиболее опасным или, по крайней мере, наиболее напряженным, местом самополагания. Это ведет, в частности, к значительному развитию лицевой экспрессивности, мышц лица и всей системы лицевой координации, и при этом нагружает саму лицевую экспрессивность смыслом чрезвычайной важности. Можно сказать, что мы не выражаем нечто на лице с помощью мимики, но вообще только и создаем своей мимикой лицо, ту форму, которая обращает нас к миру и полагает при нем. Мимическое усилие – это своего рода изнанка крика, действие, которое доступно уже грудному ребенку и позволяет ему определять свою линию поведения в период физической беспомощности. И если лицо в основе своей – нехватка, раскрытое зияние рта, то именно мимика позволяет затянуть это зияние множественностью мимических усилий и распределенных по поверхности лица тактильных ощущений. Если мимика связана, прежде всего, с подвижностью рта и уравновешивает деятельность поглощения, то она и есть сама поверхность, прикрывающая дыру рта, та собственная деятельность, которая определяется как деятельность принятия, уравновешивающая пустоту приемлющего тела.

Напряжение, которым всегда определяется состояние лица, даже во сне, и которое исчезает лишь в моменты полной потерянности или там, где вступает в свои права окостенение смерти, это – напряжение распределенного касания, то есть того касания себя, стягивания мышечного усилия в той или иной части лицевой поверхности, которое позволяет ощущать свое лицо как границу по отношению к тому, что воспринимается, проникает сквозь эту границу по каналам зрения, слуха, обоняния или вкуса. Мимическим усилием нам не прикоснуться ни к чему, кроме самих себя, но именно это отношение к себе, касание себя, образует лицо, его постоянную возбужденность в отношении внешнего восприятия, обращенность к этому восприятию. Только родившийся ребенок уже целиком живет своим лицом, и его взгляд, его плач или выражение удовлетворения скорее предстают как разные проявления лица, а не как состояние тех или иных органов, на нем расположенных.

Значимость экспрессивного, мимического ресурса лица не раз подчеркивалась в отношении эмоциональных состояний, их выражения и дифференциации[87] . Именно в способе выражения эмоций предельно ясно проступает своеобразное ощупывание своего лица, некое установление лица в отношении переживаемого. Например, выражение радости растягивает поверхность лица по горизонтали, расправляя ее от центра, формируя ощущение свободы в отношении лица как жестко определенной границы между внутренним и внешним, тогда как страх, наоборот, вытягивает лицо вертикально, вдоль костного хребта носа, переносицы и надбровья. Лицо из экрана, соединительной мембраны стремится превратиться в маску, стену, отсекающую внутреннее от внешнего, укрывающую одно от другого. При этом стекленеют глаза, выкатываясь вперед белками, так что принимающая глубина лица мгновенно превращается в слепое пятно поверхности. В отличие от страха, в гневе мышцы не растягиваются, а собираются вдоль вертикали, что позволяет ощутить свое лицо как мышечную массу на прочной основе, как силу готовую к действию. Эти усилия определяют динамику переживания, но еще важнее то, что они создают лицо как чувствующую поверхность. Для нас естественно, что мир предстает всегда как определенное множество поверхностей тел, преломляющих свет, контактирующих друг с другом и нашим телом. И мое тело также предстает мне как закрытое со всех сторон отражающими экранами поверхностей кожи или одежды. Но при этом есть значительное отличие в понимании поверхности всего тела и поверхности лица. Если, например, я лежу в постели, ощущая всем телом ее поверхности, то при этом никак не выделяю для себя (воспринимающей) поверхности моего собственного тела – только внешние поверхности постели, одеяла. Постель и есть именно то, что позволяет избавиться от навязчивого зрительного восприятия тела-поверхности, отпуская на волю тело-ощущение, тело-чувственность. Но не так с лицом. Я могу не видеть его и никак его не касаться, но вся его чувственность, вся деятельность, связанная с мышцами лица, их всегда более или менее актуализованной экспрессивностью, это именно чувствительность лица как поверхности, как исходной формы поверхности, опережающей явление каких-либо поверхностей вещей, в том числе и моего тела.

Поверхность нельзя свести исключительно к тактильному опыту, так же как нельзя свести к одному только внутреннему или внешнему ощущению кантовские формы времени и пространства. Как и у Канта, речь идет по сути о взаимообращении действия и ощущения, о самоаффектации души в проживании временности, об усвоении чувствующей поверхности тела в проживании пространства. Касание, даже точечное, всегда захватывает некое поверхностное множество нервных окончаний. Множественность нервных клеток, их существенное разнообразие – все это, так или иначе, придает специфическое качество, интенсивность тактильного контакта. Тем более это относится к касанию, которое движется вдоль поверхности и таким образом позволяет воспринимать характерный рисунок, присущий объекту тактильного восприятия. Так мы ощупываем вещи, и это ощупывание реализуется уже и как своеобразное кожное видение, позволяющее на ощупь узнавать объекты, о которых мы имеем только визуальное представление. Однако весь этот многообразный опыт не столько формирует поверхность, сколько уже использует ее, чтобы перевести тактильные ощущения в некий видимый образ. Поверхность здесь уже различает ощущение, его качество, и присутствие того, что это ощущение вызывает, она воплощает в себе своеобразное «знание» того, что представляет собой тактильное ощущение как касание другого. Именно в лице, как такой чувствующей поверхности, мы создаем то тело, которого может коснуться другой, чтобы быть воспринятым.

Разумеется, это не означает, что чувствительность тела и есть лицо. Если я испытываю боль, то могу никак не выявить этого своим видом. Сама по себе боль никакого отношения к лицу не имеет, но, также как зверь зализывает раны, выдвигая между собой и болью то, что он может сделать, чтобы облегчить ее, также и я выставляю между собой и болью свое лицо, обращаю его к ней, чтобы тем самым отдалить и притупить боль, и уже этим сделать возможным какое-то понимание, какое-то решение по поводу боли. Лицо – ни в коем случае не сама чувствительность чувства. Скорее, наоборот, – то, что как раз затягивает эту обнаженность чувства экраном поверхности, переводит бесформенность боли, ожога в форму определенной раны, в форму восприятия света. Оно не закрывает чувственность, но распределяет ее по временности проживания, находя всякому ощущению по возможности место встречи, сцепления с деятельностью тела, возможность включения в целостность тела. Лицо как поверхность и есть, таким образом, способ предоставления места воспринимаемому, форма усвоения и восприятия. Это – часть тела и вместе с тем – особое тело, вполне естественное и совершенно искусственное, которое изготовляется нами не меньше, чем лицо индейца, покрываемое узором татуировок; оно и есть сплошная татуировка, регистрация нашего принятия мира. Когда мы ведем машину, играем на компьютере, просто передвигаемся в пространстве, устанавливается непрерывное соответствие движений тела и изменений окружающего мира. Это соответствие достаточно произвольно (мы можем освоить новые правила управления), но при этом оно осознается как непосредственная реакция на происходящее, поскольку само это соответствие означено для нас особым отсутствующим означающим – лицом. Именно лицо, благодаря своему значимому отсутствию, определяет наше непосредственное присутствие в мире, опуская всю сложную механику соответствия восприятия и действия. Именно в нем осуществляется для нас непосредственный перевод восприятия в действие, мы видим не столько глазами, сколько сразу всем телом, благодаря чему не просто возрастает скорость реакции, но, главное, любая внешняя перемена становится значимой, имеющей касательство к нам, предполагающей тот или иной ответ с нашей стороны.

Вполне очевидно, что особая роль лица в восприятии и действии предопределена соседством основных каналов чувственного восприятия, как, впрочем, и двойственностью зрения, слуха и обоняния. Мы различаем информацию правого и левого уха/глаза/ноздри, и это различение позволяет нам ориентироваться в отношении источника информации, так что формация лица с необходимостью включает в себя не только мимическую поверхность, но и специфическое усилие разворота, обращения внимания, ориентацию в интенсивности раздражения или в неустранимости зрительного параллакса, задающего объемность явления. И все-таки значение лица не сводится к одной лишь сумме ориентаций в разнообразных чувственных данных. Чувствующая поверхность наделяет пространство опыта непрерывностью интерпретации одних данных из выявления других: я ощущаю в блеске металла холод поверхности, потому что интерпретирую уже само зрение как прикосновение или звучание. Чувствующая поверхность, в отличие от разделяющей пустоты математической плоскости, определяется присутствием обратной стороны, плотностью выявления одного в другом. Граница поверхности, прежде всего, различает и вводит в восприятие объем возможных направлений и фиксаций, отвлечения или отсрочивания внимания. То, что выявляется в поверхности, и то, что выявляется как поверхность лица, размечает собой непрерывность в переходе потерянного и воспринятого: оно оформляется в поверхность в сгущении этого взаимного перехода.

Мы видим даль, потому что в самом видении нечто существенное ощутимо теряем. И это то потерянное, в котором воспринимается все, что может быть воспринято, и которое само – всего лишь ничто, пустая форма, поверхность лица. Это не акт, а всего лишь его воспринимаемый образ, тень акта, усилие, напряжение, которое всегда уже осело, оказалось воспринятым, перестало быть самим действием. Но вместе с тем, оно же стало и границей возможного продолжения, чистым экраном будущего, предоставляющим место новому действию и восприятию. Действительная глубина пространства – это глубина временности, приостановленной в поверхности лица, в форме обращения, собирающей в этом чувствующем теле все внимание к происходящему – к промелькнувшему как к только еще возникающему. Лицо – та форма отсутствующего настоящего, в котором временность переживания собирается в непрерывность свидетельства другого как свидетельства места, в котором мы обретаем себя, как пространства, в котором распределяются наши акты, как глубины, в которой определяется смысл восприятия. Когда я выключаю свет, ее лицо скрывается в темноте, и я чувствую только тепло тела, слышу ее запах и дыхание, которые ни на миг не заменяют прежде видимый образ. Я обращаюсь к темноте лица как к месту, из которого только теперь и возникает она, рождаясь из неизвестности как откровение. В этот момент касание неотличимо от звука и запаха и от еле заметного свечения, медленно пробуждающего из небытия черты ее лица, которые я уже научился узнавать в темноте без того, чтобы видеть, потому что все ее присутствие в этот момент и есть лицо – ее и мое.

→ Глава 9. ГРАНИЦА ВЗГЛЯДА

Share